Рыжей Петр Львович
Тубельский Леонид Давидович
|
Братья Тур
Свояки
// Сталинский сокол 23.02.1942
В городе пахло печеной картошкой.
Домовитый этот запах внушал представление о мирном пламени очага, о семьях, собравшихся за обеденным столом, о тепле и благополучии.
Но запах обманывал. Из города три дня тому назад выгнали немцев. Снаряд, упавший в дом, зажег его, и в пламени пожара испеклась спрятанная в чьем-то погребе картошка.
В солнечном свете зимнего дня чернели обугленные остовы домов. Городок сурово дотлевал под зимним солнцем, оскверненный и молчаливый. В уцелевшие улицы возвращались люди из лесов и окрестных деревень, – какие-то почерневшие, с ледяной, будто замороженной печалью в сухих глазах.
К крыльцу родильного дома подошла женщина в платке, с измученным болью лицом. Ее вел под руку высокий летчик-лейтенант. Им открыл старик-сторож. Откуда-то из глубины дома послышался одинокий детский визг. Было странно, что на этом горестном кладбище – сохранился родильный дом. Но даже проклятым тевтонам, ненавистникам всего живого, оказалось не по силам остановить движение жизни.
Дежурная сестра приняла новую роженицу спокойно и деловито, так, будто ничего не произошло за эти месяцы. Пожалуй, только в прежнее время она не была бы такой молчаливой и встретила бы будущую мать парочкой тех самых теплых традиционных шуток, которые имеются в запасе у любой сестры любого родильного дома. Но на этот раз сестра была молчалива.
– Можете справиться о здоровье жены завтра утром, – сказала она лейтенанту.
Утром следующего дня лейтенант пришел снова.
– Сын у вас, – оказал старик-сторож. – Нельзя ли табачку по сему случаю?..
Они свернули длинные козьи ножки, и молодой отец долго расспрашивал старика, как прошли роды, кричала ли роженица и сколько весит ребенок. Старик, сплевывая самосад, отвечал, что все было в порядке, кричала аккуратно, а сколько весу в ребенке, этого нельзя сказать, потому что детские весы украли немцы. Он рассказал, что здесь, в белых палатах родильного дома, любовно выкрашенных эмалевой краской, были на постое грязные немецкие саперы, спавшие на детских матрацах.
– Так что за супругу можете не волноваться, – сказал, прощаясь, сторож. – Заходите вечерком.
Вечером в дверь родильного дома постучал другой военный в таком же комбинезоне. Это был маленький толстяк, курносый, с озорными глазами. Унты делали его еще меньше и толще.
– Ну, дед, – сказал он, энергично потирая с мороза руки. – Как там Федорова Степанида? Как сынок?
– А вы кто им будете? – оказал старик.
– Известно кто, – весело ответил толстяк. Отец. Сказывай быстрей, как там наш сынишка?
Старик удивился, но, как человек бывалый, постарался степенным кашлем скрыть удивление.
– Намедни уже один папаша побывали, – оказал он, искоса посматривая на толстяка. Но на толстяка это сообщение, повидимому, не произвело никакого впечатления.
– Побывал, говоришь? – переспросил он спокойно. – Это хорошо, это очень хорошо. Ну, как сын? Здоров? Молоко есть?
Старик ответил, что сын здоров и что молоко у матери есть. Потом толстяк вынул из карманов тулупа два мандарина, ноздреватые, неправильной формы кубики рафинада, завязанные в чистый носовой платок, я кольцо колбасы.
– Вот это передашь. Слышишь?
Назавтра справиться о здоровье Федоровой Степаниды пришел еще один в таком же костюме. И на вопрос: «Как ребенок?» старик иронически спросил: «А вы не папаша ли ему будете?». Пришедший спокойно ответил:
– Так точно. Он самый Ну, как там малец?
Удивление старика росло с каждым днем. Каждый день, а то и раза по два на день, являлись отцы маленького визгуна, наполнившего его криком просторный каменный дом. Отцы были самые разные – высокие и низкие, чернящие и русые, словоохотливые и молчаливые, молодые и старые. Все они внимательно и подробно расспрашивали о здоровье сына и Степаниды и, оставив какой-нибудь гостинец, уходили.
– Фу-ты, дела, – напряженно думал по вечерам старик, размешивая клюшкой уголь в железной печке. – Сколько годов при этом деле состою, истинный бог, впервые такое вижу. Который же из них настоящий?
И, когда через несколько дней Степанида выписывалась, старик подошел к ней и спросил, глядя на краснолицего малыша с мутными голубыми глазами:
– Слушай, милая, ответь христа-ради, который же из них всамделишный отец! Из тех, стало быть, что гостинцы приносили...
Степанида убрала волосы под платок над измученным своим лицом и вдруг заплакала, всхлипывая и клохча по-детски.
– Нету у нас отца... – ответила она сквозь слезы. – Повесили нашего папу...
И она рассказала старику, что мужа ее, председателя колхоза, долго пытали и мучили немецкие офицеры и потом повесили на сосне у дома, и он крикнул ей напоследок, сильными руками раздвинув петлю:
– Будет сын, Степанида, расскажи ему, как отец помирал...
А потом и село пришли наши, свои. На опушке леса сделали аэродром.
И когда начались у Степаниды родовые схватки, командир авиационного полка приказал лейтенанту доставить ее на машине и город, в родильный дом. А эти, что приходили, они не родня ей, а просто летчики из части, что стоит в селе.
– Просто свои, стало быть, командиры. Понимаешь, дед?
– Понимаю, – ответил старик. – Свои, значит... свояки. Чего ж тут не понимать?
И он почему-то часто закашлялся, потом высморкался в серый ситец, вынутый до кармана тулупа, и долго тер волосатым кулаком старческие красные глазки.
И они стояли оба – старик и роженица с младенцем на руках – среди развалин, курившихся под ярким зимним солнцем, и плакали, как после тяжелей болезни.
Над одинокими уцелевшими крышами вился в небо веселый кудреватый дым, как символ жизни, как ее начало.
– Чего же тут не понять? – шептал старик, утирая слезы. – Одно слово – свояки...
Братья Тур.
|