Нагорный Семен Григорьевич (автор)

С. Нагорный 
// Сталинский сокол 02.04.1943

Ненависть

Рассказ

Никто теперь не вспомнит, когда и почему завелась среди наших мода на ножи. Это было очень давно, в начале войны, – мы были тогда совсем молоды, а теперь о нас говорят: старые лётчики. Нейман был жив, в чёрной шевелюре Гуга Целукидзе не найти было ни одной серебряной нити. Ваня Пучков, молчаливый наш друг, ещё не прославился необыкновенными подвигами, а я, говорят, что я и был тогда помоложе...

Этого не замечаешь, а уж жалеть о быстротечной молодости тем более не приходится. Кто назовет цену более высокую, чем та, по которой мы отдаём свою жизнь?..

Так вот, о ножах, на которые одно время появилась мода Их стали делать из обломков металла наши мотористы и техники, изобретавшие то новую форму клинка, то особые желобки на лезвиях, то какие-то необыкновенные расцветки рукояток, набираемых из кусочков пластмассы. Некоторые придавали ножу форму кинжала, а кое-кто соединял тонкой цепочкой ножны с рукояткой. Впрочем, были и такие, кто попросту носил нож за голенищем, полагая, что так верней.

Увлечение скоро прошло, а ножи у большинства остались. Трудно сказать, кто в полку является обладателем красивейшего ножа, но, несомненно, самый скромный принадлежит Ване Пучкову. Это грубо сделанное охотничье оружие, со следами на чёрном клинке, оставленными молотком непритязательного сельского коваля, поленившегося отшлифовать сталь. Сыромятные ножны залоснились до неузнаваемости и приобрели суровый коричневый оттенок. Пучков раз навсегда привязал этот нож тонким кожаным шнурком к поясу, и напрасно техник Рябошапка друг и почитатель нашего знаменитого однополчанина, приготовил Ване в подарок необыкновенно красивую финку, блиставшую не только формой клинка, причудливо изогнутого по капризу мастера, но и таким сложным мозаичным орнаментом рукоятки, который затмевал всё до сих пор появлявшееся в этом роде, напрасно Рябошапка старался, ибо Пучков остался верен старому неказистому ножику, с которым появился в полку в начале нынешней зимы, когда выбрался раненый из немецкого тыла...

Это целая история. Служилось так, что немец – из протараненного «Мессершмитта» – и Пучков – из своего «ЯК'а», начавшего гореть еще раньше, чем Ваня протаранил его правой плоскостью противника, – что оба они выпрыгнули одновременно и закачались рядом, каждый под своим парашютом. Их разделял какой-нибудь десяток метров чистого морозного воздуха над ними был туго натянутые на невидимые стропы голубой шелк небосвода, а внизу ждал их строгий и темный русский лес, украшенный по ветвям клочковатой сединой снега.

По воле ветра то немец, то Пучков указывались выше или ниже, иногда расстояние между ними увеличивалось, но все же лётчики – враги – парили в одном направлении.

Пучков, едва только увидел немца живым, ощутил обиду, такую жестокую, что непроизвольно вскрикнул и рукой рванул было пистолет. Необычайное напряжение ненависти, которое нужно лётчику, чтобы сокрушить вражеский самолёт телом собственной машины, всё ещё бушевало в его душе.

Но пистолета на его обычном месте, с правой стороны на поясе, не оказалось. И сам пояс был разорван и висел теперь на одной лишь портупее. Пучков взглянул на немца, которого его шёлковый зонтик поднёс совсем близко, взглянул и увидел свою смерть в вытянутой руке этого незнакомого человека, сжимающей наведенный парабеллум. Пучков выругался. Немец выстрелил. Пучков рассмеялся ему в лицо и сделал такое движение, будто хотел схватить его двумя руками. Всё висевшее на стропах туловище немецкого лётчика прянуло в сторону, но парашют не дал ему уйти от Пучкова, и немец снова навёл пистолет и выстрелял. Он стрелял плохо.

Надо правильно понять того и другого. Один только что таранил врага и сохранил в душе презрение к нему, почти равнозначное презрению к смерти.

Другой должно быть ещё не пришёл в себя после того страшного, что произошло несколько минут назад, когда этот русский ринулся на него в каком-то необ'яснимом порыве и сокрушил его самолёт плоскостью своего самолёта.

Что же удивительного, что рука его дрожала, когда он стрелял в Пучкова, а на душе становилось жутко в те мгновения, когда капризный ветер сближал его парашют с парашютом безумного русского?

На всякий случай немец стрелял. И вот он увидел, как поднялась огромная окровавленная рука и раненый русский погрозил ему.

Пучков упал в снег. Боли в простреленной руке он не чувствовал. Это была левая рука. Пучков стянул меховую рукавицу и увидел, что на снег из неё вытекла светлая струя крови. Озираясь и прислушиваясь, Пучков наскоро стянул бинтом руку ниже локтя. Он не заметил, где приземлился немец, но понимал, что должно быть близко. Подчиняясь невольному побуждению, он пошёл в ту сторону, где, ему казалось, был немец.

Лес молчал. Здесь, среди мохнатых елей и прямых обнажённых сосен, ветра не было. Пучков шёл от дерева к дереву. Итти было трудно – унты погружались в рыхлый снег. Сделав несколько шагов, Пучков останавливался и, оглядываясь, прислушивался. Он хотел найти немца.

Вдруг он увидел. То был парашют, брошенный на снег. От него вели следы. Пучков, притаившись за елью, смотрел на них. И ему стало смешно: по следам он понял, что немец бежал, что, вооружённый, он боится безоружного.

Дальше он пошёл вдоль следа, хоронясь за деревьями. Бинт на руке стал розовым. Рука отяжелела. Пучков слабел. Он нагнулся, чтобы зачерпнуть ладонью снег.

В эту секунду над самой его головой прожужжала пуля. Не разгибаясь, Пучков посмотрел в ту сторону, откуда раздался выстрел. Немец, положив пистолет на локоть левой руки, продолжал целиться. Пучков прыгнул вперёд и оказался за деревом. Не назад и не в сторону прыгнул он, а вперёд, на немца. Тот машинально опустил курок, и пуля должно быть вошла в ствол того дерева, за которым стоял Пучков.

Немец что-то крикнул. Пучков уловил секунду, когда он оторвал взгляд от мушки пистолета, и снова прыгнул – вперёд, ещё ближе к немцу.

И тогда человек с пистолетом побежал. А Пучков, поспейвая по следу немца, громко ругая его.

– Эй, ты, дерьмо куриное, – кричал ей, – всё равно поймаю!..

Так велико было в нём презрение к врагу, что, не задумываясь, бежал он за вооружённым немцем. И так велико было в немце удивление перед этим русским, который врезался собственным самолётом его машину, а теперь безоружный шёл на пистолет, что немец бежал. А когда оглядывался, видел, что огромный человек с окровавленной рукой, прижатой к груди, неотступно идёт за ним по глубокому снегу, идёт среди елей, рыча и переваливаясь, как медведь, раненный незадачливым охотником, идёт неотвратимо, как смерть. Немец снова стрелял, но уже не останавливаясь. Какая может быть мягкость, когда стрелок испуган, когда он спешит и задыхается от бега по сугробам?.. Пуля не брали Пучкова, а это ещё более внушало страх немцу.

Но Пучков слабел. Повязка на руке стала уже не розовой, а бурой. Крупные капли крови падали с неё на колени Пучкова и на снег.

Немец скрылся за деревьями. Пучков уже медленнее продолжал итти по следу. Он хотел убить немца и знал, что настигнет его.

След вывел его на опушку. Здесь, среди поля, чернели кирпичные трубы – такие длинные, какие можно встретить только на пепелище. В основании одной трубы Пучков увидел кусок белой штукатурки, украшенной нарисованными синькой цветочками. Пройдя еще несколько шагов, он заметил торчащую из-под снега сетку железной кровати. След немца вёл его дальше вдоль каменных фундаментов, угадываемых под снегом, вдоль печального ряда обнажённых труб. Он устал, Пучков, и опустился на сугроб. На несколько мгновений он закрыл глаза, и ему показалось, что он видит, как из всех труб деревни струится голубой домашний дым и как женщина, повязанная шерстяным платком, очень похожая на его мать, которую он не видел два года, вдвинула что-то в глубину печки, разрисованной синими цветочками, а потом повернула к нему лицо и это доброе лицо вдруг затуманилось и пропало...

Пучков вскочил с сугроба, поняв, что едва не потерял сознания. Он зашагал дальше. Ему бы нужно было подумать, как он выберется к своим, потому что бой с «Мессершмиттами» произошёл над районом, занятым немцами. Но в этот час у Пучкова было такое чувство, словно во всей этой лесной глуши живут только двое – сам он и немец, которого надо во что бы то ни стало убить. Как будто вся великая война были, в том, убьёт ли он «своего» немца. Как будто за всю Россию отомстить должен он один и именно тем, что убьёт немца. Кто расстрелял Ганну, жену Рябошапки, и ихнего хлопчика Витю? Этот немец, оставивший на снегу торопливые следы. Кто убил веселого и грустного друга, мечтателя Неймана? Всё он. Кто деревню эту сжег? Кто оставил матерей вдовами, а детей сиротами?.. Он, он!

И Пучков уторапливал шаг. Снова он видел лицо женщины, доброе лицо, затуманенное печалью, и порой это было точно лицо его матери, но чаще оно было другим – незнакомое и родное оно смотрело на Пучкова с каким-то ожиданием во взгляде, и, не сознавая того, душой он чувствован, что это видение родины.

Он много крови потерял. Повязка стала присыхать. Бинт сделался твёрдым, как берёзовая кора.

Пучков шел, не торопясь. На противоположном краю деревни чернела одна уцелевшая изба. Пучков, не думая, понял, что немец в избе. Куда же ему ещё деваться? Там была единственная труба, из которой выходил дым.

Пучков, не дойдя до избы, опять присел на снег. Он хотел отдохнуть. Немец не уйдет от тепла. Путь в лесу представился ему необыкновенно долгим. Сколько верст он пробежал? Сколько раз, задыхаясь, останавливался, чтоб перевести дыхание? Сколько капель крови уронил на сугробы?.. Но теперь он сидел и отдыхал. Он отдыхал и думал: остаюсь только сделать...

Приближение вечера подняло его, потому что он боялся, что в темноте трудно исполнять задуманное. Пройдя вдоль глухой стенки избы до угла, Пучков прилёг, а потом и пополз под окошками. В стене было три окна, и из каждого немец мог послать пулю. Пучков прясел на корточки, опираясь на ладонь правой руки, как делают это спортсмены-бегуны на старте. Одна секунда должна была решить всё. Он решил, что прыгнет на крыльцо и всем телом толкнёт дверь и, мгновенно определив, где враг, бросится на него прежде, чем тот примет свои меры. Пучков приготовился к прыжку. Он затаил дыхание. И в ту же секунду очень ярко увидел себя – мальчугана, голого, на крутом камне над рекой, вытянувшегося, чтобы ласточкой ринуться в тёмную, загадочную воду. И, как тогда, сердце сладко сжалось от стреха перед неведомым, и он, сказав себе «Старт!» – прыгнул.

Крыльцо, дверь, стоит немец посреди избы, кто-то ещё в углу, выстрел!.. Но пуля – мимо. Пучков и немец покатились по полу. «Так ты ждал меня! Ждал с пистолетом! А выйти боялся! – Ждал, гад!..» И Пучков скрипел зубами от невыносимого презрения к врагу и, охватив его здоровой правой рукой за шею, грудью, всем своим огромным телом прижимал к полу. Зубами он впился в кисть руки, державшей парабеллум. И он уже начал сжимать правую свою руку в локте, желая задушить врага, и сделал это, потому что в мышцах его руки была заключена огромная сила, а в душе попрежнему только одно желание – убить немца.

Но он забыл о том, что не левой руке была у него повязка, побуревшая от крови, которая вытекла из свежей раны. А немец нашёл раненую руку и стал колотить по ней кулаком и рвать бинт ногтями, стараясь обнажить рану и расковырять её. Он что-то хрипел и сдавленно кричат, а из глаз, из носа, изо рта у него текло. Он бы издох задушенный, если бы сам Пучков вдруг роковым образом не ослабел, если бы в обнажившуюся, терзаемую ногтями рану не вытекли силы Пучкова. Он потерял сознание, Пучков, не убив немца и не разжав руки.

Целая вечность прошла прежде, чем он открыл глаза. Но вечностью ему показалась одна секунда, потому что, открыв глаза, он увидел себя всё ещё на полу и немца, лежащего рядом с головой на его правой руке. То, что немец лежал недвижимо, как может лежать только мёртвый, находило себе объяснение в присутствия третьего в избе человека, которого Пучков не успел хорошо разглядеть, когда ворвался с крыльца. Теперь Пучков снизу рассматривал маленького старичка с пеньковой бородкой, похожей на запятую. И старик разглядывал Ваню, а сам, между тем, нагнувшись, вытер обо что-то лезвие короткого ножа, потом сунул нож куда-то за пазуху.

– Очнулись? – произнёс он неожиданно сильным и низким голосом.

– Вы кто? – опросил Пучков.

– Моё фамилие Клещёв, – ответил старик и, присев, стал рассматривать раненую руку Пучкова.

А ночью они шли по невидимой лесной тропе, и Клещёв рассказывал:

– Вы не думайте, товарищ, я не старый. Мне шестьдесят четыре. Я легкую жизнь прошёл. Меня, сколько помню, всегда любили. Мамаша – та, конечно, всем сердцем жалели. Молодым я гулял, друзей-приятелей – три деревня. Жена – покойница – не то что слова нехорошего, взгляда строгого на меня не кинула. Дети – то же самое, обижаться нельзя, уважают. Я жил легко. Любовь всё равно, как пища: она человека питает силой.

Пучков догадывался:

– Вас наверное за то все любили, что вы человек хороший?

Клещёв об'яснял:

– Я людей понимаю. Мне на человека рассердиться нелегко. Я вам признаюсь, я против немцев ненависть не сразу накопил. Она в меня с трудом входила. Вначале умом понимал: враг, а сердцем ничего не чуял... Много университетов я кончил за эту войну. Один раз сидел в канаве и смотрел, как немцы по дороге в деревню идут. Четверо их шло. С песней шли, смеялись. Я в разведке был. Вечером в деревню ту мы вошли. Я девчонку увидел. С косичкой. Ленточкой голубенькой та косичка была связана. Говорили бабы, смешливая была девочка, песенная... Мы её из петли вынули, товарищ. – Почему, спрашиваем, покончили собой? – Её снасиловали, отмечают бабы. А у тех баб глаза сухие, плакать больше нечем. – Кто именно снасиловал? – А нынче, говорят, четыре солдата пришли, они сделали это. – Днём, кричу, пришли, молодые такие парни.! – Они...

Старик замолчал. Тропа была узкой. В темноте Пучков увидел, что Клещёв неспокпен. То пояс поправит он, то по бороде рукой проведёт, то плечами пошевелит, как будто сам с собою продолжает разговаривать.

– Так-то, значит, товарищ. – заключил он, громко вздохнув. – Я и говорю: университеты прошёл в последнее время. Спросите Клещёва теперь: что ты держишь в душе, имеется у тебя в ней свободное место?.. Нет, скажу я, нет у меня в душе свободного места, вся занять, а живёт в ней ненависть...

Старик вывел Пучкова к переднему краю и показал, как надо итти дальше. Они стояли на опушке леса. Затаённая и страшная тишина облегла весь фронт в этот предрассветный час. На востоке небо уже окрасилось едва приметным розовым цветом...

Пучков обнял Клещёва здоровой рукой и поцеловал его.

– Прощайте, дедушка, – оказал он. – Спасибо за всё.

Старик неожиданно всхлипнул и, достав из-за пазухи нож, протянул Пучкову. !

– Возьми вот. На память... Товарищам показывай, хвались этим ножом. Пусть, значит, знают: не смирились мы тут под немцем. Говори всем: жива, значит, русская душа, жива ненавистью... Прощай…

Он шагнул в сторону и сразу исчез во мраке ночи и леса.

А Пучков в скором времени явился в полк и, показан нам некрасивый чёрный нож деревенской работы, рассказал его историю. И никто не удивляется, почему Ваня Пучков, красавец-парень, на котором всё красиво лежит, не расстается с простым, в залоснившихся ножнах подарком партизана.