Натан Рыбак
// Сталинский сокол 06.08.1943
Бессмертие
Мы не знаем его имени и не знаем его в лицо. Он, верно, был молод и силён... Да, был. Потому что теперь его нет. Тело раскачивается на виселице посреди Софийской площади ногами вверх и кровоточащей шеей к камням мостовой. Голову ему отсекли и на груди выжгли звезду.
И когда на киевские улицы опускается ночь, когда её тревожные тени жмутся к пустым окнам и развороченным бомбами стенам, он, замученный и трижды расстрелянный, шагает по городу, и пятки его, набитые гвоздями, зловеще стучат о камни, выбивают тревогу. И шаги его громко звучат, далеко от Софийской площади – у здания Академии наук на бульваре Шевченко, у сломанных танками тополей, на Крещатике и на горе у Арсенала. И эхо этих шагов летит далеко, отдаётся в Полесье, в Чигиринских ярах и на Каховской равнине сверканьем топора и выстрелом винтовки.
Проходят отряды гестаповцев, ведут на расстрел толпу беззащитных – вслед раздаются чёткие шаги. Солдаты тревожно прислушиваются, но быстро успокаиваются: они убеждены – это среди ночи слышна их солдатская поступь. Чем бы дурни ни тешились... Пусть тешатся. Мы хорошо знаем: это его шаги.
Агенты гестапо рыщут в домах, суют грязные руки в ящики столов, нагло набивают карманы всем, чем попало, и неожиданно вздрагивают: они слышат железный гул шагов. Минута замешательства... И тотчас же усмешка расплывается по звериным лицам: грабители уверены – это шаги патрульных. Пусть думают так. Но мы хорошо знаем: это его шаги.
Пятки, наполненные железом, гремят по мостовой, по лестницам многоэтажных зданий, грохочут в пустых залах дворцов и театров, звенят в разбитой снарядами опере, отдаются металлическим гулом в темных переулках, плывут вслед тысячам киевлян, которых ведут на казнь и в рабство.
Палачи прислушиваются. Они что-то чувствуют своим звериным сердцем дикарей, и исполненные страха трусы стреляют в людей, в стены, в ночь.
Но он ведёт счёт всем их преступлениям.
Он знает всё. Его тело, лишённое тепла, раскачивается на ветру. Звенят провода на столбах вдоль площади. Бронзовый гетман Хмельницкий сдерживает могучего коня и указывает булавой дорогу на восток. На востоке встаёт солнце. А тут сменяются караулы: у виселицы, у домов, на улицах. Солдаты. Солдаты. Солдаты. И больше никого.
Плывут над Киевом тучи. Тяжелые тучи. Над Глубочицей дождь. Серые дождевые полосы связали землю и небо. Мёртвый город окружён дождевой сеткой. А он раскачивается на виселице посреди Софийской площади, окружённый многочисленным караулом, даже в смерти своей страшный врагу.
Люди проходят мимо, они таят в сердцах боль за него и ненависть к врагу. Люди знают, что сделал юноша. И они берегут память о нём в мыслях, в сердце, в слове.
Это он, молодой и смелый, в памятное недавнее утро прицелился в звериное сердце немца и убил. Было в то утро солнце и скулил ветер в пролётах разрушенных кварталов и обдавал пылью раздавленные танками тополя на бульваре Шевченко, а потом внезапно поднимался над мостовой, шёл вверх и всю свою степную силу отдавал знамени на маленькой башне над зданием на углу Крещатика и улицы Ленина.
Внизу, на мостовой, были фашисты. Они сеяли смерть и разоряли город, а над башней в небе пламенело зовущее багряное знамя свободы.
Прижатые к земле, гады не глядели в небо. Они боялись высоты и, копошась в пыли, не поднимали глаз к синеве. Но когда к ним дошёл грозный рокот советского самолёта, они приподняли змеиные головы и зашипели от злобы, удивления и страха.
Высоко над улицей, над городом пылало красное знамя, и это было в июльский день тревожно-зловещего лета.
Фашисты под'ехали на машинах к дому, появились пожарные и автоматчики. Чёрная лестница поползла с пожарного автомобиля вверх. По лестнице быстро стал подниматься солдат, держа в руках развёрнутый флаг, на котором извивалась чёрная свастика.
Вот солдат уже прошёл по карнизу, взмахнул топором, и, в последний раз сверкнув огнем, заалело багряное знамя, радуя сердца измученных киевлян. Солдат склонился над башней. Снизу, с улицы, согнанные сюда немцами, с ненавистью смотрели на него киевляне. Офицер, поблёскивая очками, самодовольно улыбался. Оркестр ждал его команды. И вот солдат у башни выпрямился и развернул свой флаг. Ветер рванул полотнище с эмблемою смерти и разбоя, но в ту же минуту солдат зашатался, и зашатался флаг в его руках, и оба рухнули вниз на мостовую, в ад, в смерть.
Железными клещами охватили фашисты квартал за кварталом и рыскали по домам. И юношу нашли. Ему сказали:
– Ты сознаешься, или иначе мы расстреляем вместе с тобой две тысячи рабов, живущих в этих домах.
Офицер побелел от злобы.
Юноша стоял у стены, в разорванной рубахе. С виска бежала тёмная струйка. У него было широкое, ясное лицо. Неторопливым взглядом всматривался он в толпу, в знакомые лица киевлян, в фигуру офицера, в разбитое тело немца на мостовой н в фашистское знамя, залитое поганой кровью.
Солнце прорвалось сквозь тучи, и юноша поднял руку, понимая, что в последний раз приветствует его.
– Я стрелял, – гордо сказал юноша. – Слава тебе, Украина!
Это были его последние слова. Потом его повесили. На грузовом автомобиле возили виселицу по городу с улицы на улицу, останавливались на каждом углу, сгоняли людей, чтобы киевляне видели и запоминали. А модернизированная виселица с его телом ползла дальше, вверх по улице Ленина, налево по улице Короленко, мимо памятника великому Тарасу Шевченко. Вниз по улице Саксаганского, налево на Красноармейскую и опять на Крещатик. Ворчал мотор грузовика, покачивалась виселица. Шесть палачей с автоматами в руках охраняли мёртвого юношу.
Так входил он в бессмертие, юноша, чьё имя мы пока не знаем, но чья стойкость знакома нам, стойкость советского патриота.